Какие возможности открыты для нас! Какие задачи все мы встречаем ежедневно! Сколь величественна человеческая раса! Сколь несравненна!
Все мы рождаемся равными, ни с чем, с одним и тем же, с нулевой, со стопроцентной возможностью. Мы можем сотворить из себя все, что бы мы ни захотели, во что бы мы ни верили; и то, во что мы верим,-в конечном счете, то, чем мы являемся. Все мы можем черпать из бездонных кладезей человеческих знаний и опыта. Каждый день мы делаем это, и каждый индивидуум, встреченный, исследованный и прочувствованный,-ещ╦ одно уравнение, решаемое в процессе нашего самоанализа. Все мы можем перейти границы. Все мы можем добиться мира, или суеты, или скуки, или Хорошей Жизни; все, что мы себе предопределяем-наше. Все мы можем стать целым. Надежда не умерла. Человек выживает.
Панандер изучает свой подбородок в разбитом зеркале. Поперек зеркала тянутся полоски грязи, будто следы сл╦з гордости и не-раскаяния. Слез нет в глазах Панандера: они жесткие и холодно-серые. Зрачки малы. Белки запятнаны и пронизаны кровяными жилками. На его подбородке дневная щетина. Щетина темна, но кое-где есть седые места. Подбородок подтянут и крепок.
Панандер решает не бриться; это едва ли представляется стоящим. Он прикасается кончиком языка к корню заднего зуба. Его щека в зеркале морщится и искажается. Зуб шатается, но он старается не шевелить его; его язык губчат и обложен.
На тумбочке лежит пачка сигарет без фильтра, в ней осталось пять штук. Пустая, смятая пачка валяется в корзине для мусора. На чемоданчике, на стуле у кровати блок двух сотен сигарет без акцизной марки. Двух пачек не хватает. На тумбочке бутылка не облагаемого пошлиной шотландского виски и наполовину наполненный стакан. Панандер берет стакан и осушает его. Он не вздрагивает. Он берет сигарету из пачки и закуривает. Он выпускает дым очень медленно, со свистящим выдохом. Он ждет кого-то или чего-то, и у него полно времени.
Два часа спустя. Уровень виски снизился. На тумбочке новая пачка сигарет, а старая пачка, смятая, присоединилась к своей сестре в корзине для мусора. Панандер лежит на кровати без туфель и пиджака. Его носки нуждаются в штопке, а ткань на локтях его рубашки обветшала. Он следит за молью, описывающей круги около лампочки. Абажур пластмассовый, и он сломан.
Панандер сидит в этой замызганной маленькой гостиничной комнате со сломанным абажуром, с пыльным зеркалом, со стенами, будто выкрашенными в цвет грязи, с потолком, носящим следы многочисленных оштукатуриваний, с шатающейся, ветхой кроватью и несвежими простынями, и вс╦ это ему подходит. Панандер подходит комнате. Ему здесь удобно; он сливается с окружающей его средой, как хамелеон, как песчаный краб, и единственные его части, которые действительно остаются видимыми на мрачном фоне комнаты-это его глаза, жесткие и холодно-серые. За этими жестокими, холодно-серыми глазами скрываются мысли о том, что ему делать, когда он оставит это место. Он думает о цветах, которые его кожа должна сменить, чтобы слиться с новым, более ярким окружением.
Он пытается решить, какая мечта из двух воплотится в жизнь. Обе кристально яркие, солнечные и приходят в голову белыми полотнищами. В одной есть темные хвойные деревья и струпья скал, выглядывающих из-под снега. В ней есть скорость и пар дыхания, возбуждение и бесконечные параллельные линии, врезающиеся бледно-серым в белую поверхность земли. Другая мечта-горизонтальная, неактивная, тихий шорох воды на обжигающе белом песке, искрящийся свет на бесконечно глубокой синеве моря, холодящие листья пальмы и неспешное питье алкоголя. Ни в одной мечте нет никакого ожидания.
Прошел еще час. Моль больше не летает вокруг сломанного абажура. Она умерла под безжалостной атакой свернутой в трубку газеты, и теперь остались только смятая бумага, и сырые пятна размазались по кроссворду. Кроссворд был прикончен, а потому прикончена и моль.
Панандер лежит на кровати и размышляет о своей жизни. Он не уверен, нравится ли она ему: есть определенные моменты и поступки, о которых невыносимо даже думать. На других местах он задерживается с вялым чувством удовлетворения. Он был одновременно задумчивым человеком и жестоким. Иногда он был нежен; иногда он был туп. Ему интересно знать, что означает быть счастливым. Ему интересно знать, что такое Добро. Он думает, что, возможно, его мечты были лучше, чем его жизнь. Единственное его утешение-абсолютная достоверность местоимений.
Распахивается дверь, и входят четверо человек. Трое из них одеты в мрачную, безличную униформу. Цвет и организация не имеют ни малейшего значения. У них черные портупеи и пистолеты-пулеметы. На последнем человеке плохо сидящий подпоясанный плащ песочно-серого цвета. Под плащом-плохо сидящий черный костюм. Покрой и прилегаемость его одежды не имеют ни малейшего значения. У него черные сальные волосы и автоматический пистолет в руке.
Это не то, чего дожидался Панандер.
Это не его друзья.
Этих людей нет в его мечтах.
Панандер облизывает корень одного из задних зубов. Тот шатается. Он нажимает на него сильнее, и тот выскакивает из десны. Небольшая капсула выпадает из образовавшейся полости на его язык. Он раскусывает капсулу зубами. Внезапные видения приходят к нему, внезапная острота и едкость. Он падает на бок, раздирая руками живот.
Человек в плаще подходит к жалкой фигуре на полу и бьет ее по почкам. Панандер больше не беспокоится, не интересуется, не думает, не мечтает и не чувствует ничего.
Конечно же, я не знаком ни с одним шпионом. Конечно же, я никогда не видел человека, стоящего в дверном проеме, одетого в песочно-серый плащ и черный костюм, с автоматическим пистолетом в руке. Но я утверждаю свою жизнь, когда пишу о смерти, и я наполняю свою жизнь интересом, когда пишу об интересной смерти.
Конечно же, физически она не отличается от последнего астматического булькающего кашля. Конечно же, она не отличается от кричащего, изломанного слияния с металлом и обивкой на туманной ночной автостраде. Единственный интерес заключен в последнем кадре фильма разума. Единственные полученные заключения устанавливаются фотофинишем, ничьей, которая испаряется в воздух и исчезает едва ли не до того, как ее можно проанализировать. В конечном счете, не остается никаких заключений, анализов, ответов-только вопросы.
Почему Панандер, Ротшильд, Кутц, кем бы они ни были или ни воображали себя, взрывают свое бытие капсулой синильной кислоты? Возможности уже формируют их ряды; сеть побуждений и причин растягивается от них в паутину. На одной из нитей лежит труп, сначала обманом захваченный, а теперь высосанный до пустой оболочки. Сколько из возможностей привели к этому результату?
Что, если он подумал, будто незваные гости собирались пристрелить его без разговоров? Хотел ли он помешать такому их окончательному управлению над собой? Было ли это последнее утверждение индивидуальности его последним, его и только его. Держался ли он за возможность решения и самоопределения до конца? Покончил с собой, чтобы помешать убийству? Покончил с собой ради Свободы Воли? Покончил с собой ради "доброго имени"? Был ли на самом деле какой-либо выбор?
Возможно, ему это виделось иначе. Возможно, он уже представлял себе мрачные линии прутьев тюремной решетки, сухой хлеб, затхлую воду, дощатую кровать, допрос, свет, вопросы, вопросы, вопросы. Возможно, он представлял себе унижение, прилюдное и личное; боль; уничтожение изнутри и снаружи; бесконечную не-жизнь, бесконечную безымянность, бесконечное отчаяние.
Был ли он уже мертв к моменту, когда представил все это? Был ли он мертв перед лицом поимки, провала, последнего раскаяния? Был ли он мертв при уничтожении чувства собственного достоинства? Быстрого вместо медленного и мучительного?
Вы думаете, он вообще рассуждал? Вы думаете, это могло быть шарадой, шуткой, игрой, еще одной мечтой? Вы что, уже мертвы?
Неизбежно то, что однажды каждый из нас упокоится, смятый и внутренне истекающий кровью, наконец, в наших настоящих цветах, приколотый к белым промежуткам, что мы заполняем умными, но изолирующими словами, и черным промежуткам, которые суть наши упущенные возможности, наши разбитые мечты, наши неудачи. Возможно, всем нам предстоит просто заплесневеть в своих гробах.
Какие возможности открыты для нас!