Питер Хэммилл - The Madonna / Мадонна


Перевод: Крю Глазьев burbulyator@omen.ru, 2001-2002


Он не знает точного времени, но темнота и тишина говорят ему, что сейчас середина ночи. Снаружи город, чуждый его снам. Ему знаком номер гостиницы, в котором он бодрствует: бесформенная кровать, древний телефон, тесная душевая, отвратительные, отстающие обои. Ему знакома тумбочка и то, что лежит на ней: стакан для вставных зубов, бутылка граппы, пепельница, пачка сигарет. Несколько дней он играл в этом номере в удвоенное терпение, а его противником было время. Сейчас, хотя ничто так не раздражает его как прерванный сон, он бодрствует не смыкая глаз. Он перекатывается на спину, и в его разуме нет даже раздражения. Адреналин переполняет его.

Рядом с его кроватью, над ним, поднимается почти человеческая фигура. Каким-то смутным и отдаленным образом он чувствует: он должен знать, что это такое, но не может определить это. Он таращится в течение, кажется, бесконечной минуты, его чувства не в состоянии должным образом сфокусироваться, не могут отправить мозгу адекватные сообщения. Это как если бы он был ослеплен прожекторами, или испытал легкое сотрясение. Куда бы он ни посмотрел, в центре его видение вещественно, но периферия мерцает; как будто "край" его глаза принимает все направления, кроме самого прямого луча обзора. Он как бы смотрит в полупрозрачную трубу, искажающую все, кроме того, что виднеется в отверстии на противоположном конце; или вглядывается в маслянистую воду, куда был брошен камушек-спокойствие в центре, но вокруг волнение, безумие образа и формы.

Он бросает взгляд во всех направлениях. В итоге он формирует приемлемое изображение из отдельных точек взаимосвязи и фокуса. Фигура принадлежит женщине, она одета в черное. Если не считать цвета ее одежд, она в точности походит на одну из тех гипсовых мадонн в вульгарных, ощутимо набожных религиозных магазинчиках. Он чувствует какую-то церковность, глядя на нее, хотя с благоговением и не реагирует. Если не считать тупого изумления, то он не реагирует вообще, и, хотя адреналин мчит его к полному осознанию, он странно испуган.

Ее лицо-единственная часть ее тела, которую он может увидеть; когда он делает так, то не смотрит больше никуда. Оно нависает над ним, обрамленное капюшоном ее одеяния. Оно нависает над ним, заключенное в капюшон ее одеяния. Дружелюбие, которое он почувствовал в самом ее присутствии, лучится с ее лица. Как если бы он знал это, был к этому близок, днем или годом ранее; или как если бы он знал, что узнает это в будущем; или, что он видел это только однажды, во сне. Черты и контуры лица почти невыносимо совершенны: заостренные и плавные, мраморно холодные, охваченные жаром. На лице выражение покоя, но это внутреннее спокойствие наливается некой глубинной целью. Глаза темны, глубоки, гипнотизирующи, и он чувствует, что если они встретятся с его глазами, устремятся в них, он, конечно, утонет. Но этого не произойдет: хотя она всего в нескольких дюймах, склоняется над кроватью, ее глаза неизменно остаются горизонтально неподвижными, будто рассматривая что-то исключительно интересное на противоположной стене. Она скорее смотрит сквозь и вовне, чем на него или мимо него. Ни одно движение ее глаз, головы или тела не нарушает тишины, сути момента.

И, хотя в действительности он не видит ее, он более чем видит; он ощущает ее в этот момент каким-то наиболее чувствительным и чувственным способом. Мгновение, кажется, длится часами, как будто бы она остановила время, чтобы он мог полностью постигнуть ее присутствие, или ускорила ход его восприятия, пока все его внимание не сосредоточилось на ней. И теперь, только теперь, она говорит, ее голос словно приходит одновременно из каждого угла комнаты и из одной крошечной вибрирующей точки в его собственном мозгу.

"Позаботься как следует о ноже, он тебе понадобится".

Она ушла. Для существа такой безмятежности и спокойствия ее слова, благоухающие угрозой и насилием, были неуместны; это осталось с ним в ужасности ее внезапного исчезновения. На момент предельного страдания от утраты. Но нормальность, реальность комнаты вновь заявляет о себе, и мозг начинает задавать вопросы. Дрожа, он приподнимается на локте и целых пять минут обшаривает затененные уголки комнаты в поисках ее, ее продолжающегося присутствия, ее реальности┘ или, по крайней мере, какого-то доказательства ее пребывания здесь. Комната пуста и молчалива. Он взволнован чувством чуждости и смутной, невысказанной угрозой, которую оно несет.

В его душе страх, но его разум стремится к осмыслению и уверенности. Ему известно о снах; он думает, что мог видеть сон. Несколько раз он пробуждался из одного сна в другой и не знал об этом, пока не просыпался окончательно. Но сейчас он не грезит, и не было во всем этом перехода между миром сна и реальным. В один момент она стояла над ним, а в следующий он уже обыскивал комнату на предмет ее присутствия; все это время он был совершенно проснувшимся. Он и сейчас бодрствует.

Она была слишком реальной, он не может допустить, что она была галлюцинацией, проекцией из мира грез в реальный. Он здравомысляще внушает себе,-хотя и неубедительно,-что это была Мечта, Видение; думает о Соле/Поле, Бернадетте┘ Его душа, как она это делала издавна в отношении таких вещей, возражает и отзывается новыми вопросами к той части разума, что стремилась к логическому обоснованию. Если бывают сны внутри снов, миры внутри миров, ниже уровня, который мы можем постичь, нельзя ли также воображать себе и состояния бытия, видеть из нашего положения в них только то, что находится ниже, и лишь догадываться, что находится вверху? Была ли она с более высокой ступеньки такой системы?

Его душа путается в предположениях. Они не изменяют знания того, что он испытал.

"Позаботься как следует о своем ноже, он тебе понадобится".

Необходимость поиска-сначала ее, потом и смысла-замирает; воспоминания и эмоции опять возобладали над его беспокойной душой. Ее слова кружатся, подобно шарику для пинбола, вокруг его головы. Они отскакивают от одной возможной мысли или значения к другой, зажигая огни понимания и настоящести; потом исчезают под действием собственной тяжести, затем лишь, чтобы вернуться вновь, вызывая те же самые мысли, те же заключения, те же сомнения.

Он обессилен; сон проявляет собственную гравитационную тягу и засасывает его. Пока он засыпает, слова еще проносятся в его мозгу, теперь становясь все более бессмысленными для него в своем повторении. Это все: он не может более поддерживать игру в догадки. Он бодрствовал-в чрезвычайном напряжении-лишь двадцать минут; сон, в который он теперь погружается, также содержит в себе загадки для него.

"Шар висит в воздухе передо мной. Я узнаю его. Я видел его здесь прежде. Он находится на расстоянии, но кажется таким огромным, что я не могу разглядеть, где нахожусь я сам. Я могу услышать море. Одним лишь взглядом я могу как-то осязать шар. Я знаю, какой он на ощупь, но это похоже на ничто. Поверхность ни гладкая, ни шероховатая, ни твердая, ни упругая. Она-будто сочетание всего: металла, древесины и камня-и, тем не менее, ни одно из этого. Он тусклый и блестящий, беззвучный и грохочущий, кислый и сладкий. Неумолимое движение сквозь чужое небо; он движется ко мне. Само его присутствие сминает воздух вокруг него. Приближаясь ко мне, он не теряет ни в огромности, ни в весе, но вся перспектива перевернута: даже сейчас, всего лишь в футе от него, я могу видеть его весь, хотя его настоящий размер можно оценить только на расстоянии. Он уменьшается, но остается таким же; наверное, это я расту. Если бы мои конечности не были парализованы, я бы попытался оттолкнуть его. Лишь мои глаза и мозг не до конца обездвижены его присутствием. Теперь он приближается к моему открытому рту; я бессилен удержать рот закрытым. Он широко распахивается, чтобы впустить шар, шире, шире. Теперь эта штука на моем языке, я знаю его прикосновение, и оно такое же, как виделось моим глазам. Это отрицание всякого вкуса, всякой осязаемости. Вот он раздувается, чтобы заполнить весь мой рот, вот он сжимается до диаметра моего горла. Он все еще целый, он все еще тот же самый┘ я проглатываю его".

Таков первый сон. Он разбивает поверхность сна на мгновение; оно достаточно долгое, чтобы можно было отличить приснившееся событие от действительного с Мадонной, достаточно долгое, чтобы сон отложился в памяти. Затем снова в темноту и бессознательность.

У него уже был такой сон. Он, конечно, хорошо известен, является образцом. Настолько, насколько эти вещи могут быть вынесены в реальность бодрствования, он даже был запечатлен в краске и холсте, кем еще?-Магриттом. Но, запоминая сон, он не думает ни о живописи, ни о тех, с кем разделяет его: на этот раз сон предназначен конкретно для него, и он означает больше, чем кажется.

Есть вещи, которые должны быть поняты. Поскольку будут последующие за этим сны, которые мы не увидим из-за его плеча, подслушивая его дремлющие речевые центры, лучше понять эти вещи сейчас, относительно его первого сна. Они останутся в силе также и для тех, что последуют.

Во-первых, мы обнаружили, что его чувственное восприятие одновременно резкое и нетипичное. То, что его "глаза" могут "осязать", не является чем-то необычным для снов: хотя в них активен только мозг, он "получает" информацию, и логика познавательных способностей требует, чтобы она "приходила" через спящие чувства, даже если они иногда перепутываются и сливаются. Но в этом сне, как и в последующих, эти способности не участвуют в такой шараде, и его ссылки на зрение, вкус и осязание-всего лишь непременное свойство нормальной работы центра речи. Ощущения в этих снах слишком сильны для чувственной оценки: ему известна каждая подробность сценария в момент, когда он входит в него; он воспринимает со сверхъестественной четкостью. Что само по себе отделяет эти сны от "обыкновенных".

Но есть кое-что еще, и это более важно. В этом сне есть еще кое-то общее с теми, что последуют: он в своей краткости но, вместе с тем, и целостности является проверкой. Какая-то его часть знала это даже во сне. В случае с первым сном проверка заключалась в том, чтобы просто ее закончить: когда он ей подвергался в предыдущие разы, особенно в детстве, ему никогда не удавалось достичь конца: он всегда просыпался, чтобы вытошнить при первом прикосновении языка к антиматериальному шару. На этот раз, чтобы пройти проверку, чтобы дать ответ, ему пришлось найти в себе силы проглотить его-и, очевидно, поскольку это был сон, никакой объем интеллекта или разума не мог ему в этом действии помочь. Таким образом, это была проверка чистого Я, его души и духовного порядка. Словчить возможности не было.

Его сознательная часть наблюдает и записывает сны в свою память, и все его взаимодействие с ними заключается в знании самой сущности переживания-даже несмотря на то, что это не может помочь ему пройти через него. Ему неизвестно, каким было бы наказание за провал на любом из этих испытаний,-возможно, не проснуться?-но он знает, что не должен провалиться. В один из своих кратких периодов между снами он подумает, что подвергается нападению, а не проверке, настолько они будут частыми и интенсивными; но перед тем, как вернуться в сон, он будет знать, что испытующая сила свойственна требовательность, но не карательность. Этой ночью загадка его бытия лежит в его собственных духовных руках, в его прохождении проверок.

Я надеюсь, что это понято; покуда что он сам слишком запутался в текущем моменте, чтобы как-то приблизиться к пониманию.

Их пятнадцать, двадцать этих снов проверки. Характер сновидений становится однообразным: темнота, мгновенный и всеобъемлющий свет, осознание, ощущение, необходимая информация, проверка, выживание, пробуждение, сохранение в памяти, темнота. Раздирающее пальцы в кровь удерживание на шее Пегаса, знание, когда нужно отпустить, чтобы упасть по совершенной параболе. Хождение над ямой и через яму, где один неверный шаг погрузил бы его в безымянный ужас. Балансирование на балке, лингвистическая головоломка, цифровой лабиринт. Кажется, последующая проверка всегда идет за предыдущей, каждый ответ обнаруживается в себе, в своей собственной роли, без какого-либо другого определяющего фактора, способного ему помочь. Наконец, в одном из сновидений появляется завершенность, и в своем молниеносном пробуждающемся понимании этого он знает, что его духовное испытание закончено, по крайней мере, пока. Последующая темнота блаженно глубока и спокойна.

Рассвет. Он просыпается, и крохи комфорта, что он собрал к завершению сновидений, сметены с его кровати недомоганием, укоренившимся внезапно в его теле. Его голова не столько ноет, сколько гудит от боли. Конечности почти не чувствуются, как если бы они принадлежали кому-то другому; все кажется вразбивку, по очереди, либо распухшим, либо ссохшимся. Кашель прячется в его груди, его носовые отверстия сухие, как кость, его глаза слезятся. В нем поселились лихорадка и напряженный, невыносимый, изнуряющий дискомфорт.

Сначала он приходит в ярость, думая, что сила этого чувства сама по себе прогонит все, что так мучительно в нем гнездится. Но он теперь не в мире снов, и его гнев скорее усугубляет, чем рассеивает недомогание.

Вот он лежит на спине и пытается игнорировать все это: и болезнь, и видения с испытаниями только что прошедшей ночи. Он пытается сконцентрироваться на том факте, что находится в номере гостиницы в незнакомом городе; что он коротает время, и что он должен ужесточить свою решимость и делать только это. Но это бесполезно, ночь высосала из него слишком многое. У него нет больше запасов энергии, к которым он мог бы обратиться, чтобы собрать себя воедино.

Он всматривается в заплесневелый потолок, в сломанный абажур, понемногу становящийся видимым в сером утреннем свете из-за жалюзи. Он решает, что должен объявить времени временное перемирие, подождать, пока город не проснется, и тогда энергию города можно будет объединить с его собственной против случившегося с ним, чем бы это ни было.

Время вступило в союз с тишиной, а тишина-это Иуда сердца. Он вспоминает то, что написал давным-давно, юношеское стихотворение, в котором оценивалось число ударов сердца, оставшихся до его (примерно намеченной) смерти. Оно называлось "Всегда иное"; теперь он знает, что оно всегда одно и то же, то, что осталось, и что это число одновременно относительно и безотносительно. Его сознание неумолимо влечет к биению его сердца, отсчитывающего его время. Кажется, это единственный орган его тела, не изменивший ему своим отказом; но, даже в это затишье, оно обернулось предателем, перейдя на сторону времени. Бег крови, биение, часы его тела. У него нет настоящих мыслей или чувств, они испарились, улетели в вакуум. Он не знает, лежит ли он здесь два часа или десять минут.

Он может услышать начинающуюся снаружи уличную суету, но ничто из ожидаемой энергии не просачивается сквозь жалюзи комнаты. Он чувствует, как его лихорадка усиливается, его свинцовые конечности становятся еще более тяжелыми, его дискомфорт делается мучительным. Каким-то образом он чувствует, что и его недомогание, и его неспособность бороться с ним проистекают от одной и той же причины: из пережитого им прошлой ночью. Энергия, так истощившая его тело, измерялась в действительности не калориями, а волей. У его разума нет сил, чтобы бороться. Итак: он должен склониться, но не покориться. Он должен плыть по течению и свернуть к суше, как и когда сможет; он должен сберечь и направить в нужное русло то, что осталось от его энергии. Это значит, спуститься в лимб еще раз.

Но лимб предоставляет смешанное удобство: его разум взаперти на время дня. Вот в нем загорается момент полной ясности, понимания, объединяющего день и ночь: это недомогание также является видом проверки. Его вялость отпрянула прочь, но это внушенное знание, или догадка, или следующая галлюцинация, не может на самом деле ему помочь: все еще нужно переждать некоторое время, чем бы ни было и что бы ни означало его недомогание. Поэтому теперь он лежит спокойно и страдает, но не сопротивляется. Он плывет по течению и ему доверяет свое тело; но не свою душу. Он не желает ничего и пытается не думать ни о чем. В какой-то момент приходит вероломная мысль: "Я могу умереть в этой комнате". Но это всего лишь преходящий страх, предположение: решимость смириться, не сдавшись, возвращается к нему. Скупо проходит время.

Вот оно набрасывается на него со всей своей яростью. Прежде он испытывал и большую боль, выказывал и более тревожные симптомы в другие моменты, но никогда ранее у него не было такого ощущения абсолютной болезненности, наводнившей его мозг. Как если бы это исходило с клеточного уровня; от каждой ноющей в неотступной пытке клетки. Его телесный разум вопит о разъединении, его душа кричит от боли; но она душит его, и время капает в него, как отрава.

Кашель забрался глубоко в его легкие: сухой, повторяющийся и судорожный. Лихорадка высасывает холодный пот из его пор, достигнув степени, при которой ни движение, ни неподвижность, даже в защитной позе зародыша, не успокаивают ее. Изнеможение пронизывает все его фибры в притупляющей анестезии. Кажется, его единственные функционирующие мышцы-те, которые заставляют его кашлять. Его ноздри и пазухи будто посыпаны матовым стеклом; его глаза и веки покрыты ртутью.

Это длится на таком ужасном уровне три четверти часа; затем быстро проходит. Пропитанный потом, высосанный, он оставлен с наследием сильнейшей из возможных простуд, со скрежещущей хрипотой в горле. Ему все еще нехорошо, он все еще болен, но это ничто в сравнении с конвульсиями болезни, через которые он только что прошел.

Вот он лежит в кровати, пытаясь читать. Он нейтрален, исчерпан физически и духовно, и тем не менее в полном сознании. Отдалившись, наконец, от напряженности болезни и сновидений предшествующей ночи, он не забыл ничего.

Ему не обязательно оставаться одному в этом гостиничном номере. Есть люди в этом городе, которых он знает: он мог бы встретиться, чтобы расслабиться, с ними. Он не делает ни движения, даже осознавая, что они заставят его вернуться к нормальности, забыть то, через что он прошел; ни движения, ни даже одного пробного телефонного звонка. Он знает, что он видел и пережил что-то; он знает, что из всех случаев именно сейчас важно не забыть. Поэтому он ждет, в большей степени одинокий, чем когда-либо, тем более, что компания находится всего лишь на расстоянии номера из шести цифр, номера, от набора которого его собственная рука удерживает палец.

Как ему и было известно из неких неясных глубин своего Я, это приходит. Оно начинается с ноющей легкости в груди, чувства, физически расположенного над его сердцем. Теперь начинается тоска, безымянная и необоснованная: мощная квинтэссенция надежды и отчаяния, универсальной радости, бесконечной печали. Вот чувства начинают накатываться на него в вибрирующей напряженности. Он отражаются в себя и в него, пробегая гамму своей последовательности. Они вибрируют в гармонии, чтобы достичь разрушающих разум размеров. Они обрушиваются на него волнами попеременно ледяными и обжигающими, затаскивают его глубоко в свои подводные течения.

Что-то в его разуме было к этому подготовлено, но теперь это для него бесполезно: его мозг опустошен, исследован до последнего предела безымянными мыслями и чувствами. У него нет причин их утаивать, нет выбора, кроме как следовать за ними.

Он обнаруживает себя маниакально расхаживающим по комнате, ерошащим волосы исступленными, неуправляемыми пальцами. Он обнаруживает себя молотящим со всей силы кулаком по дверному косяку: кровь на костяшках пальцев, слепота в обезумевших глазах, тьма в мозгу. Он обнаруживает себя бросившимся на кровать, лицо, зарывшееся в подушки, руки, сжимающиеся и разжимающиеся в каком-то невыраженном ритме. Иррациональные слезы струятся по его щекам. Между рыданиями он слышит свой собственный голос: "О, нет, не надо┘ не надо┘ не надо┘"

Волны эмоций затихают; безумие удаляется неуклонным отливом. Оглушающий шум крови, мчащейся сквозь его непонимающий разум, прошел; он опять спокоен, и почти догадывается. Очередная проверка, на этот раз его разума, пришла и ушла.

Он лежит ничком, окончательно и чрезвычайно истощенный. Его испытывали слишком жестоко, но он един в разуме, теле и духе. Слишком рано еще, он слишком устал, чтобы спрашивать, почему, чтобы найти-даже если это возможно-какое-либо правильное осмысление. Он думает о чем-то, однажды слышанном; кажется, это было давным-давно, кажется, это было в его голове всегда.

"Позаботься как следует о своем ноже, он тебе понадобится".

Вот он проваливается в сон, в завершающее сновидение.

"Я в тюремной камере. Сыро, мало света, неудобно. Это может быть Монте Кристо, Человек в Железной Маске, де Сад. Такое время, такая темнота. Нет сознания преступления. Нет непосредственного сознания наказания. Без понятия, преступник я или невиновен. Это может быть тюрьма или личная темница. Это может быть Кафка. Такая темнота. Это не жизнь. Я был осужден лишиться жизни, провести то, что от нее осталось, здесь.

Через дверь входит безликий человек. Он здесь, чтобы убить меня. Тайная казнь. Я прижимаюсь к источающей влагу стене под оконным проемом. Он наступает на меня. Я, он, из различных точек комнаты. Угол. Он надо мной. Я все еще не могу увидеть его лицо. Его фигура нагибается надо мной, бесформенная, скрюченная.

Моя рука находит нож, который она сжимала. Я не знаю, долго ли он был там. Вонзаю его в искривленную спину, бок, грудь безликого человека. Он оседает на меня, я задыхаюсь. Я отталкиваю его в сторону. Крови нет, но он мертв. Я свободен. По крайней мере, я жив.┘ Я смотрю на нож в моей руке".


Перевод: Крю Глазьев burbulyator@omen.ru, 2001-2002


Русская Страница Peter Hammill и Van der Graaf Generator
Петрушанко Сергей hammillru@mail.ru, 1998-2017